Дети, мода, аксессуары. Уход за телом. Здоровье. Красота. Интерьер

Календарь Летоисчисление астрономия

Созвездие телец в астрономии, астрологии и легендах

Правила русской орфографии и пунктуации полный академический справочник Проп правила русской орфографии и пунктуации

Внеклассное мероприятие "Адыгея – родина моя!

Самые правдивые гадания на любовь

Луна таро значение в отношениях

Шницель из свинины на сковороде

Лихорадка Эбола — симптомы, лечение, история вируса

Ученым удалось измерить уровень радиации на марсе Максимальная интенсивность солнечного излучения на поверхности марса

Биография екатерины романовны дашковой Биография дашковой екатерины романовой

Сонник: к чему снится Собирать что-то

Cонник спасать, к чему снится спасать во сне видеть

Плюшки с сахаром в виде сердечек

Со свинным рылом да в калашный ряд Минфин придумал для россиян «гарантированный пенсионный продукт»

Клод шеннон краткая биография и интересные факты

Георгий жженов - рассказы. Георгий жжёнов: «в гулаге гибли люди и посильнее меня Жженов гулаг

Георгий Жженов

До недавнего времени все, кого интересовало мое прошлое, при встречах на улицах, в театре, в поездах и самолетах, на творческих встречах и особенно в своих письмах мне, касаясь периода моей жизни на Севере, спрашивали: «Скажите, Георгий Степанович, вы поехали на Колыму и на Таймыр по комсомольской путевке?»

Потом - уже после публикации рассказа «Саночки» в журнале «Огонек» и книжки «Омчагская долина» - вопрос стал звучать иначе: «А за что вас посадили, Георгий Степанович?»

И хотя большинство спрашивавших не хуже меня знали, что репрессиям подвергались миллионы безвинных, мой ответ «Ни за что» никого не устраивал. В таких случаях мне говорили: «Вы нас не так поняли, мы верим, что вы не виноваты, что вы не враг народа… Но мы хотим знать конкретный повод, по которому из вас - двадцатидвухлетнего - состряпали «государственного преступника»! Что это было? Неосторожно оброненное слово, рассказанный анекдот, «опасное» знакомство, донос или что другое?..»

В предлагаемых читателю записках я пытаюсь извлечь из недр моего прошлого события более чем полувековой давности.

Пытаюсь воскресить, вытащить из архивов пережитого страницы жизни, давным-давно прочитанные, перевернутые быстро бегущим временем и похороненные в бездонных кладовых забвения…

Единственным и не всегда надежным помощником в этом мучительно трудном деле, затеянном мною на девятом десятке лет, является память.

Человеческая память - гигантский музей, хранящий в своих «запасниках» все не востребованное временем, все забытое!..

Никаких других источников, по которым я мог бы сверить собственную память с действительностью, с фактами чудовищного произвола властей, в моем распоряжении нет. И спросить некого…

Один за другим уходят из жизни последние свидетели - человек не вечен! Годы, проведенные в царстве ГУЛАГ, не способствуют долголетию… Среди товарищей по несчастью я был одним из самых молодых тогда.

До ареста дневников или записных книжек не вел. Всегда хотел, неоднократно давал себе обещания записывать самое интересное и существенное, даже начинал, но дальше начинаний, как правило, дело не шло - легкомысленно надеялся на свою молодую память.

Позже - в заключении, когда еще жива была надежда на возвращение, когда особенно хотелось запомнить все, что происходило со мной и вокруг меня, чтобы когда-нибудь на свободе рассказать обо всем людям, - вести дневниковые записи, а тем более хранить их было равносильно самоубийству.

В то время обнаруженный при обыске автомат, тайно хранимый заключенным, грозил бы последнему меньшей карой, нежели найденные при нем записи, сделанные за «колючей проволокой»…

В годы лагерного произвола увековеченных слов боялись больше, чем оружия. И не без основания: все беззакония всегда творились скрытно от народа! Тайну преступлений оберегают тщательно - нарушителей и свидетелей не щадят.

Итак, надежда только на собственную память…

Началом всех несчастий в нашей семье явился роковой декабрь 1934 года, когда был убит Сергей Миронович Киров.

В эти скорбные для ленинградцев дни университет, в числе других организаций и предприятий города, отдавал последний долг памяти партийному лидеру, тело которого было выставлено для прощания в Таврическом дворце, недалеко от Смольного.

Стояли сильные декабрьские морозы…

Мой брат Борис, студент механико-математического факультета университета, обратился к комсоргу своего курса с просьбой разрешить ему остаться. Показав на свои разбитые ботинки, он сказал: «Если я пойду в Таврический дворец, я обязательно обморожу ноги. Какой смысл? Кирову это не поможет».

Комсорг донес об этом в комитет комсомола университета, несколько извратив слова брата. В его редакции они выглядели так: «От того, что я пойду прощаться, Киров не воскреснет».

Последовало немедленное исключение его из университета. И как следствие этого - лишение прописки, то есть права жительства в городе Ленинграде.

Почти весь 1935 год брат обивал пороги Верховной прокуратуры СССР в Москве, протестуя против несправедливого исключения.

В конце концов его восстановили в правах студента, и он вернулся в Ленинград. А в декабре 1936-го почтальон принес повестку, обязывающую брата явиться в Управление НКВД на Литейном проспекте.

Несколько дней этот зловещий листок лежал на комоде, рождая в каждом из нас безотчетный страх и недобрые предчувствия, словно похоронка.

В назначенный в повестке день, 5 декабря (день сталинской Конституции!), Борис, не заходя в университет, ушел в «Большой дом». Домой он оттуда не вернулся никогда!

По неправедному приговору Ленинградского областного суда в мае 1937 года его осудили на семь лет за «антисоветскую деятельность».

Перед отправкой на этап нам с матерью было разрешено свидание с ним. Без жгучего стыда не могу вспоминать свое поведение в тот день.

В комнату свиданий, разделенную зарешеченным барьером, отделяющим заключенных от посетителей, ввели брата… Когда я взглянул в его лицо, за месяцы тюрьмы приобретшее характерный землистый цвет, в его внимательные, умные глаза, выражавшие одновременно и радость встречи, и притаившееся в глубине страдание, тщетно скрываемое им, меня вдруг захлестнула такая обжигающая душу жалость… Захотелось немедленно предпринять что-то… Утешить его, подбодрить, вселить надежду…

Не найдя ничего более умного, я понес какую-то жуткую околесицу насчет добросовестного груда, вознаграждаемого в нашей стране… Бормотал жалкую несусветную чушь из арсенала пропагандистских «сказок про белого бычка»… «Не отчаивайся, - говорил я ему, - постарайся хорошо работать в лагере. Твои семь лет проскочат за два-три года… И не заметишь, как выйдешь на волю. Тому, кто добросовестно и хорошо работает, каждый день засчитывается за три… Труд - великая сила, в нашем государстве особенно! Только возьми себя в руки, забудь обиды и работай… Все будет хорошо!»

С каждым моим словом Борис мрачнел все больше и больше, уходил в себя… В его жестком взгляде, устремленном на меня, читались стыд и презрение. Наконец он не вытерпел: «Пошел вон отсюда, болван! Позови мать».

Господи!.. Какой я еще был мальчишка, теленок, смотревший на мир сквозь «розовые очки»!.. Да и не я один - большинство были такими. Так нас воспитали лицемерные вожди! Жизнь страны мы воспринимали прежде всего через ликование первомайских площадей, через физкультурный, хоровой энтузиазм праздничных стадионов!..

Георгий Жженов

До недавнего времени все, кого интересовало мое прошлое, при встречах на улицах, в театре, в поездах и самолетах, на творческих вечерах и особенно в своих письмах мне, касаясь периода моей жизни на Севере, спрашивали: «Скажите, Георгий Степанович, вы поехали на Колыму и на Таймыр по комсомольской путевке?»

Потом - уже после публикации рассказа «Саночки» в журнале «Огонек» и книжки «Омчагская долина», вопрос стал звучать иначе: «А за что вас посадили, Георгий Степанович?»

И хотя большинство спрашивавших не хуже меня знали, что репрессиям подвергались миллионы безвинных, мой ответ: «Ни за что» - никого не устраивал. В таких случаях мне отвечали: «Вы нас не так поняли, мы верим, что вы не виноваты, что вы не враг народа… Но мы хотим знать конкретный повод, по которому из вас - двадцатидвухлетнего - состряпали „государственного преступника“! Что это было? Неосторожно оброненное слово, рассказанный анекдот, „опасное“ знакомство, донос или что другое?..»

В предлагаемых читателю записках я пытаюсь извлечь из недр моего прошлого события более чем полувековой давности.

Пытаюсь воскресить, вытащить из архивов пережитого страницы жизни, давным-давно прочитанные, перевернутые быстро бегущим временем и похороненные в бездонных кладовых забвения…

Единственным и не всегда надежным помощником в этом мучительно трудном деле, затеянном мною на восьмом десятке лет, является память.

Человеческая память - гигантский музей, хранящий в своих «запасниках» все невостребованное временем, все забытое!..

Никаких других источников, по которым я мог бы сверить собственную память с действительностью, с фактами чудовищного произвола властей, в моем распоряжении нет. И спросить некого…

Один за другим уходят из жизни последние свидетели - человек не вечен! Годы, проведенные в царстве ГУЛАГ не способствуют долголетию… Среди товарищей по несчастью я был один из самых молодых тогда.

До ареста дневников или записных книжек не вел. Всегда хотел, неоднократно давал себе обещания записывать самое интересное и существенное, даже начинал, но дальше начинаний, как правило, дело не шло, - легкомысленно надеялся на свою молодую память.

Позже - в заключении, когда еще жива была надежда на возвращение, когда особенно хотелось запомнить все, что происходило со мной и вокруг меня, чтобы когда-нибудь на свободе рассказать обо всем людям, - вести дневниковые записи, а тем более хранить их было равносильно самоубийству. В то время обнаруженный при обыске автомат, тайно хранимый заключенным, грозил бы последнему меньшей карой, нежели найденные при нем записи, сделанные из-за «колючей проволоки»…

В годы лагерного произвола увековеченных слов боялись больше, чем оружия. И не без основания: все беззакония всегда творились скрытно от народа! Тайну преступлений оберегают тщательно - нарушителей и свидетелей не щадят.

Итак, надежда только на собственную память…

Началом всех несчастий в нашей семье явился роковой декабрь 1934 года, когда был убит Сергей Миронович Киров.

В эти скорбные для ленинградцев дни, университет, в числе других предприятий и организаций города, отдавал последний долг памяти партийного лидера, тело которого было выставлено для прощания в Таврическом дворце, недалеко от Смольного.

Стояли сильные декабрьские морозы…

Мой брат Борис, студент механико-математического факультета университета, обратился к комсоргу своего курса с просьбой разрешить ему остаться. Показав на свои разбитые ботинки, он сказал: «Если я пойду в Таврический дворец, я обязательно обморожу ноги. Какой смысл? - Кирову это не поможет».

Комсорг донес об этом в комитет комсомола университета, несколько извратив слова брата. В его редакции они выглядели так: «От того, что я пойду прощаться, Киров не воскреснет».

Последовало немедленное исключение его из университета. И как следствие этого - лишение прописки, то есть права жительства в городе Ленинграде.

Почти весь 1935 год брат обивал пороги Верховной прокуратуры СССР в Москве, протестуя против несправедливого исключения.

В конце концов его восстановили в правах студента, и он вернулся в Ленинград. А в декабре 1936-го почтальон принес повестку, обязывающую брата явиться в Управление НКВД на Литейном проспекте.

Несколько дней этот зловещий листок лежал на комоде, рождая в каждом из нас безотчетный страх и недобрые предчувствия, словно похоронка.

В назначенный в повестке день, 5 декабря (день Сталинской конституции!), Борис, не заходя в университет, ушел в «Большой дом». Домой он оттуда не вернулся никогда!

По неправедному приговору Ленинградского областного суда, в мае 1937 года, его осудили на семь лет за «антисоветскую деятельность».

Перед отправкой на этап нам с матерью было разрешено свидание с ним. Без жгучего стыда не могу вспоминать свое поведение в тот день.

В комнату свиданий, разделенную зарешеченным барьером, отделяющим заключенных от посетителей, ввели брата… Взглянув в его лицо, за месяцы тюрьмы приобретшее характерный землистый цвет, - в его внимательные, умные глаза, выражавшие одновременно и радость встречи и притаившееся в глубине страдание, тщетно скрываемое им, - меня вдруг захлестнула такая обжигающая душу жалость… Захотелось немедленно предпринять что-то… Утешить его, подбодрить, вселить надежду…

Не найдя ничего более умного, я понес какую-то жуткую околесицу насчет добросовестного труда, вознаграждаемого в нашей стране… Бормотал жалкую несусветную чушь из арсенала пропагандистских «сказок про белого бычка»… «Не отчаивайся, - говорил я ему, - постарайся хорошо работать в лагере. Твои семь лет проскочат за два-три года… И не заметишь, как выйдешь на волю. Тому, кто добросовестно и хорошо работает, каждый день засчитывается за три… Труд - великая сила, в нашем государстве особенно! Только возьми себя в руки, забудь обиды и работай… Все будет хорошо!»

С каждым моим словом Борис мрачнел все больше и больше, уходил в себя… В его жестком взгляде, устремленном на меня, читались стыд и презрение. Наконец он не вытерпел: «Пошел вон отсюда, болван! Позови мать».

Господи!.. Какой я еще был мальчишка, теленок, смотревший на мир сквозь «розовые очки»!.. Да и не я один - большинство были такими. Так нас воспитали лицемерные вожди! Жизнь страны мы воспринимали прежде всего через ликование первомайских площадей, через физкультурный, хоровой энтузиазм праздничных стадионов!..

С искренней верой и простодушием мы лихо распевали побасенки Лебедева-Кумача… Мы многого не знали! Не знали, не ведали, что в стране, «где так вольно дышит человек», тюрьмы уже под завязку набиты сотнями тысяч таких же, как и мы, ликующих жертв.

Последнее прощание с братом каленым железом вечно жжет мою совесть!

Дома, когда мы вернулись со свидания, мать показала несколько исписанных листков папиросной бумаги, переданных ей Борисом тайно от надзирателя при прощании. Она нашла их на дне корзины, в которой носила ему передачу.

Вот, сынок, прочти!.. Боря передал.

Очень мелким, убористым, но хорошо разборчивым почерком, экономно используя каждый сантиметр дефицитной бумаги, Борис хладнокровно анализировал ситуацию, в которой оказался он и другие заключенные.

Он почти не писал о себе, не жаловался. Со свойственным ему аналитическим складом ума, он, как хирург, вскрывал весь ужас увиденного и пережитого в застенках внутренней тюрьмы НКВД… Рисовал картину полной беззащитности арестованных перед произволом слепой силы, когда тщетны любые доводы разума и логики, когда из подследственных издевательством и пытками выбивают угодные следствию «признания» и «показания», достаточные для последующего осуждения.

Писал он и о самих методах, применяемых на Шпалерке, сравнимых разве что с методами гестапо, о которых охотно сообщали наши центральные газеты, как о примерах чудовищного вандализма и надругательства над человеческой личностью.

Борис, рискуя жизнью, задался целью передать на свободу предостережение всем, кто еще обольщался благородной деятельностью органов НКВД по «выкорчевыванию врагов народа». Всем, кто мог оказаться в его положении (а мог оказаться каждый!), он пытался раскрыть глаза на истинное положение дел в этом ведомстве.

Но все это я понял гораздо позже… Тогда же прочитанное показалось мне невероятным и страшным. Показалось настолько неправдоподобным и кошмарным, что я усомнился в психическом здоровье брата: только воспаленный ум мог родить такие мрачные фантазии. Бедный Борис!.. Наверное, нервное перенапряжение, вызванное атмосферой тюрьмы, так печально повлияло на него.

Потрясенный, я тут же под неодобрительным взглядом матери в страхе сжег его записки в печке.

Много лет я живу в подмосковном дачном поселке по соседству с народным артистом СССР Георгием Степановичем Жжёновым , но никогда не была близко знакома с ним. Знала лишь, что он прекрасный артист, снявшийся в около сотни фильмов, среди которых такие знаменитые, как «Чапаев», «Берегись автомобиля», «Операция «Резидент», давно играет в Театре Моссовета. Знала также о его драматической, полной тяжких испытаний судьбе. Сам он о себе рассказывать не любит, особенно о прошлом, но я хорошо помнила его автобиографический рассказ «Саночки», который прочла в журнале «Огонек» в самом начале перестройки и который произвел на меня огромное впечатление.

Встретил он меня радушно, но довольно жестко заметил, что все о нем уже написано и незачем все пережевывать заново. Я же говорила ему, что собираюсь писать не рецензию о его спектаклях и киноролях, что его жизненный опыт бесценен. «Вот, — сказала я, — вижу на вашем столе документы по репрессиям тридцать седьмого года, расстрельные списки. Значит, от прошлого нам не отмахнуться».

В конце концов Георгий Степанович нехотя согласился рассказать о себе.

Арест брата

Для Георгия Степановича Жженова, которому идет 90-й год, наше прошлое — это не статьи в исторических журналах и не споры во время предвыборных митингов. Он хорошо знает его в лицо. Чересчур хорошо. Для него XX век — это тот самый век, который поэт Осип Мандельштам назвал «век-волкодав» и который убил его в 38-м году на пересылке во владивостокском лагере. Этот волкодав рано вцепился в семью Жжёновых, убивая и калеча жизнь ее членов.

Отец и мать будущего знаменитого артиста были родом из бедных крестьянских семей Тверской губернии. Отец мальчишкой переехал в Петербург, где поступил в услужение к земляку-булочнику. Когда он остался вдовцом и женился во второй раз на молоденькой сироте, у него уже было пятеро детей, а тут пошли и общие дети. Жили, вспоминает Георгий Степанович, бедно и далеко не в согласии — чем жестче становилась нужда, тем больше пил отец, пропивая все, что было в доме, и нередко поднимая руку на жену. Мать же была человеком добрым, мудрым и любящим, и для Георгия Степановича она навсегда осталась «моей прекрасной Мамой».

Век-волкодав впервые зарычал и обнажил клыки на Жжёновых в 34-м году, сразу же после смерти Кирова . Брат будущего артиста Борис , который был студентом механико-математического факультета университета, необыкновенно талантливым и подающим большие надежды, обратился к комсоргу своего курса с просьбой разрешить ему не идти на похороны. Показав на свои разбитые ботинки, он сказал: «Если я пойду в Таврический дворец, обязательно обморожу ноги. Какой смысл? Кирову это не поможет».

Комсорг в духе новой коммунистической морали тут же донес на него. Блестящего студента немедля исключили из университета и лишили прописки в Ленинграде.

Исключенный из университета студент целый год обивал пороги прокуратуры, протестуя против несправедливого решения. В конце концов его восстановили в правах студента, и он вернулся в Ленинград. А в декабре 1936 г. ему принесли повестку с вызовом в НКВД. Он отправился туда и уже не вернулся. В 37-м году его осудили на 7 лет за «антисоветскую деятельность». Через шесть лет он умер в Воркуте от дистрофии, надорвавшись в угольной шахте.

Братья Борис и Георгий Жжёновы. Петроград, 1920-е годы Источник: Public Domain

Во время последнего свидания Борис умудрился передать матери несколько листочков бумаги, покрытых мелким, но разборчивым почерком. Со свойственным ему аналитическим складом ума он, как хирург, вскрывал весь ужас увиденного и пережитого в застенках внутренней тюрьмы НКВД, рисовал картину полной беззащитности арестованных перед произволом слепой силы, когда тщетны любые доводы разума и логики, когда из подследственных издевательством и пытками выбивают угодные следствию «признания» и «показания».

Рискуя жизнью, он пытался в своем письме показать истинное положение дел в органах правосудия.

«Мне, — вспоминает Георгий Степанович, — все прочитанное показалось невероятным и страшным... Потрясенный, я тут же под неодобрительным взглядом матери сжег листочки в печке. “Напрасно, сынок, напрасно, — сказала мать, — прочитал бы как следует, повнимательнее. Кто знает, может, и пригодится в жизни”. Если бы я только мог представить, какими пророческими окажутся слова матери».

После осуждения Бориса вся семья, то есть отец, мать и три сестры, была выслана в Казахстан.

Георгий, который к этому времени, окончив Ленинградское театральное училище, уже снялся на киностудии «Ленфильм» в нескольких картинах, среди которых были «Ошибка героя», «Чапаев», уезжать в Казахстан отказался. Ему равнодушно ответили: «Не поедешь — посадим».

Колыма

В 1938 году после окончания съемок у режиссера Сергея Герасимова в картине «Комсомольск» молодого начинающего актера арестовали. Как в кошмарном сне, вспоминает Георгий Степанович, он слушал, как его обвиняют в установлении преступной шпионской связи с американцем, который завербовал его как человека, мстящего за судьбу брата.

«Очень страшно, когда с понятий Справедливость и Человечность впервые вдруг сорвали все красивые одежды... Мне было только 22 года. Я боялся не физических увечий, нет — может быть, я и вытерпел бы их, — я боялся сумасшествия. Знать бы, во имя чего ты принимаешь муки, — было бы легче!»

Все попытки хоть как-то сопротивляться издевательствам следствия, когда молодому человеку со смехом всовывали в руку карандаш и приказывали подписать признания, окончились пятилетним приговором и этапом на страшную Колыму.

— Георгий Степанович, что помогло вам выжить в нечеловеческих условиях ГУЛАГа и в особенности на Колыме?

— Наверное, мне помогло то, что, когда я попал на Колыму, у меня уже не оставалось ровным счетом никаких иллюзий, никакой веры в справедливость, которая якобы должна восторжествовать, в закон и так далее, никакой надежды на пересмотр дела. Была лишь каждодневная, каждочасная борьба за физическое выживание. Именно выживание. И потом, конечно, определенное везение. Ведь в ГУЛАГе гибли люди и посильнее меня.

В своей автобиографической повести «Саночки» я рассказываю, например, эпизод, когда мне сообщили о том, что — о, чудо! — мне вдруг пришли две посылки, посланные матерью. За ними в лагпункт нужно было идти 10 километров пешком. Я понимал, что посылки могут спасти мне жизнь, ибо от постоянного голода силы убывали каждодневно и неуклонно, и я отдавал себе отчет, что долго не протяну. Но я физически не мог пройти эти проклятые десять километров. У меня просто не было сил. И тут случилось второе чудо: меня взял с собой опер, возвращавшийся на лагпункт. А когда по дороге я окончательно рухнул в снег, не в силах сделать и шага, и с глубоким безразличием понял, что это конец, опер взвалил меня на санки, которые тащил за собой, и повез. Чтобы жестокий опер, давно забывший, что такое сострадание, вез на санках зэка — это было больше, чем чудо.

Фото из личного дела заключённого Г. С. Жжёнова. 1938 год. Источник: Public Domain

Посылки были посланы мамой тремя годами раньше, и их содержимое — сало, колбаса, чеснок, лук, конфеты, табак — давно перемешалось и превратилось в смерзшийся камень. Я смотрел на эти посылки и из последних сил сопротивлялся желанию тут же вцепиться зубами в этот камень. Я знал, что сразу же погибну от заворота кишок. Я попросил охрану ни под каким видом не давать мне посылки, даже если буду ползать на коленях и умолять об этом, а отколупывать маленькие кусочки три раза в день и давать мне. Они посмотрели на меня с уважением и согласились.

Когда я говорю, что научился ничего не ждать от лагерного начальства и ничего не просить и что это помогло мне выжить, я не преувеличиваю. В 43-м году кончился срок моего заключения и мне вручили официальную бумагу с гербом — к заключению добавили еще 21 месяц лагерей. Я прочел ее почти равнодушно — а что еще можно было ждать от этой системы?

В 45-м году меня все-таки освободили, и я работал в Магаданском заполярном драматическом театре, а в 47-м приехал в Москву за назначением на работу. В моем паспорте была отметка, запрещавшая мне жить в сколь-нибудь крупных промышленных городах, где есть киностудии. По ходатайству моего учителя режиссера Сергея Аполлинариевича Герасимова меня направили работать в Свердловск, где я получил временную прописку и начал съемки в фильме «Алитет уходит в горы».

Но тут как на грех киностудию закрыли, производство «Алитета» передали в Москву, где мне жить с моим паспортом запрещалось. Я нанялся работать в г. Павлов-на-Оке в местный драмтеатр.

И здесь в 49-м году я был снова арестован. Целых полгода ел в Горьком тюремную кашу, а затем меня отправили в ссылку в северный Норильск. За что, почему, как же так — если бы терзал себя этими вопросами, я бы быстро сошел с ума. Но как я уже сказал, другого от них не ждал, ни на что не надеялся и потому выжил и на этот раз.

Смоктуновский

В норильском драмтеатре я познакомился с Иннокентием Смоктуновским, с которым мы вместе играли. Я сразу понял, что это за талантище. Он прятался в Норильске потому, что во время войны был в плену и боялся, что его посадят.

Я долго уговаривал Смоктуновского ехать в Москву, ибо талант его был безмерен и не вмещался в маленький норильский театр. Он и хотел, и боялся, и я понимал его. Он говорил, что у него нет денег, а когда я предложил одолжить ему, он отказался. Тогда я купил ему фотоаппарат, научил снимать, и он начал зарабатывать деньги, фотографируя в окрестных деревнях. Все в те годы нуждались в фотографии, всем куда-то нужно было послать о себе весточку. Вскоре он вернул мне деньги. Я дал ему рекомендательное письмо к Аркадию Райкину , но вместо Ленинграда Смоктуновский поехал в Волгоград, где играл третьестепенные роли. Я и там не оставил его в покое и буквально заставил поехать в Москву, в театр Ленком, где его заметил режиссер Михаил Ромм и снял в небольшом фильме. Так начиналось его стремительное восхождение на олимп советского кино и театра, и я счастлив, что тоже помог ему в этом. Тем более что добро, как правило, рождает добро. Вот и Смоктуновский продолжил эстафету добра и привел в кино прекрасного актера Ивана Лапикова .

— После того как вы вернулись в Ленинград к маме и начали играть сначала в областном драмтеатре, а потом в Театре Ленсовета, ваша творческая судьба круто изменилась. Вы снялись более чем в ста фильмах у множества крупнейших режиссеров, вы народный артист СССР, вы обладатель всех, буквально всех наград нашего кино. Как известно, многие режиссеры — диктаторы, а бывает, и самодуры. Вы же — это рассказывали мне все, кто вас знает, — человек независимый, человек с острым чувством собственного достоинства. Не мешал ваш характер вашей актерской карьере?

— Да, конечно, режиссеры бывают разные, а сама актерская профессия предполагает подчинение воле режиссера. Но, наверное, в отношениях со мной режиссеры чувствовали, что есть черта, которую я никогда не разрешу перейти. Я не скандалил, не склочничал, не добивался особых привилегий, но даже в ГУЛАГе никому не позволял перейти этой черты. Охранник мог обругать, ударить, но я никому не позволял унижать себя.

— Георгий Степанович, до сих пор многие люди, особенно пожилые, вспоминают Сталина с ностальгическими вздохами: какой порядок был, да и цены снижали регулярно. Как вы относитесь к «вождю всех народов»?

— Как-то во время поездки в Грузию, страну, которую я очень люблю, меня пригласили на банкет. Великолепный стол, несравненные грузинские вина. И тем не менее через минуту после начала торжества я почувствовал, что попал как кур в ощип: Сталина поминали чуть ли не в каждом тосте, пили за «отца-учителя», «светоча человечества», «великого организатора и вдохновителя победы над фашизмом» и тому подобное. Смириться и пить со всеми я не мог, знал, что совесть замучает. Не пить? Все будут терпеливо ждать, пока ты выпьешь. Я попытался попросить слово — куда там! И вдруг понял, что нужно делать. Когда тамада сделал алаверды ко мне, я встал и спросил:

— Ответьте мне, пожалуйста, настоящий грузин кровную обиду прощает или нет?

— Нет, конечно, нет! — весело прокричали мне с разных концов стола.

— Так вот, настоящий русский кровной обиды также не прощает! Поверьте, я не хочу обидеть никого из сидящих за этим столом... Вы все милые, гостеприимные люди. Надеюсь, вы правильно поймете все, что я скажу, и не примете сказанное на свой счет. — Все затихли, а я продолжал: — В свое время в моей судьбе зловещую роль сыграли три грузина — Сталин , Берия и Гоглидзе . Благодаря этим людям я семнадцать лет мыкался по тюрьмам, лагерям и ссылкам. Сейчас я оказался в положении, когда вынужден пить в память одного из троих, а я этого не хочу и не буду!

Тягостное молчание нарушил один из министров, седой красивый грузин. Изобразив на лице сочувствие, он произнес:

— Да, печально, конечно. Но, дорогой гость Георгий, неужели вы думаете, что Иосиф Виссарионович Сталин знал обо всем этом?

— Э-э, бросьте! — резко ответил я. — Согласитесь, трудно поверить, чтобы глава государства не знал о судьбе почти двадцати миллионов его верноподданных.

В неловкой тишине застолье тут же кончилось. Вот вам и ответ, как я отношусь к памяти «отца всех народов».

— Георгий Степанович, вы человек религиозный?

— Формально я далек от церкви, поклонов не бью, не крещусь. Но если Бог — это любовь, тогда я, безусловно, верующий. Потому что верю в добро и всегда стремлюсь сам следовать древней заповеди «делай добро». С другой стороны, когда вижу, как демонстративно крестятся перед иконой некоторые наши политические деятели, которые еще недавно крестились на портреты очередного генерального секретаря КПСС, мне и смешно и стыдно за их фальшь. Вера у каждого должна быть глубоко своей, личной, а не показной...

— Георгий Степанович, вы видели многое и пережили многое. Каким вам видится будущее нашей страны?

— Несмотря на все, я оптимист, верю, что наши люди постепенно распрямятся, станут свободными и гордыми, а с ними такой станет и страна.

До недавнего времени все, кого интересовало мое прошлое, при встречах на улицах, в театре, в поездах и самолетах, на творческих встречах и особенно в своих письмах мне, касаясь периода моей жизни на Севере, спрашивали: «Скажите, Георгий Степанович, вы поехали на Колыму и на Таймыр по комсомольской путевке?»

Потом - уже после публикации рассказа «Саночки» в журнале «Огонек» и книжки «Омчагская долина» - вопрос стал звучать иначе: «А за что вас посадили, Георгий Степанович?»

И хотя большинство спрашивавших не хуже меня знали, что репрессиям подвергались миллионы безвинных, мой ответ «Ни за что» никого не устраивал. В таких случаях мне говорили: «Вы нас не так поняли, мы верим, что вы не виноваты, что вы не враг народа… Но мы хотим знать конкретный повод, по которому из вас - двадцатидвухлетнего - состряпали «государственного преступника»! Что это было? Неосторожно оброненное слово, рассказанный анекдот, «опасное» знакомство, донос или что другое?..»

В предлагаемых читателю записках я пытаюсь извлечь из недр моего прошлого события более чем полувековой давности.

Пытаюсь воскресить, вытащить из архивов пережитого страницы жизни, давным-давно прочитанные, перевернутые быстро бегущим временем и похороненные в бездонных кладовых забвения…

Единственным и не всегда надежным помощником в этом мучительно трудном деле, затеянном мною на девятом десятке лет, является память.

Человеческая память - гигантский музей, хранящий в своих «запасниках» все не востребованное временем, все забытое!..

Никаких других источников, по которым я мог бы сверить собственную память с действительностью, с фактами чудовищного произвола властей, в моем распоряжении нет. И спросить некого…

Один за другим уходят из жизни последние свидетели - человек не вечен! Годы, проведенные в царстве ГУЛАГ, не способствуют долголетию… Среди товарищей по несчастью я был одним из самых молодых тогда.

До ареста дневников или записных книжек не вел. Всегда хотел, неоднократно давал себе обещания записывать самое интересное и существенное, даже начинал, но дальше начинаний, как правило, дело не шло - легкомысленно надеялся на свою молодую память.

Позже - в заключении, когда еще жива была надежда на возвращение, когда особенно хотелось запомнить все, что происходило со мной и вокруг меня, чтобы когда-нибудь на свободе рассказать обо всем людям, - вести дневниковые записи, а тем более хранить их было равносильно самоубийству.

В то время обнаруженный при обыске автомат, тайно хранимый заключенным, грозил бы последнему меньшей карой, нежели найденные при нем записи, сделанные за «колючей проволокой»…

В годы лагерного произвола увековеченных слов боялись больше, чем оружия. И не без основания: все беззакония всегда творились скрытно от народа! Тайну преступлений оберегают тщательно - нарушителей и свидетелей не щадят.

Итак, надежда только на собственную память…

Началом всех несчастий в нашей семье явился роковой декабрь 1934 года, когда был убит Сергей Миронович Киров.

В эти скорбные для ленинградцев дни университет, в числе других организаций и предприятий города, отдавал последний долг памяти партийному лидеру, тело которого было выставлено для прощания в Таврическом дворце, недалеко от Смольного.

Стояли сильные декабрьские морозы…

Мой брат Борис, студент механико-математического факультета университета, обратился к комсоргу своего курса с просьбой разрешить ему остаться. Показав на свои разбитые ботинки, он сказал: «Если я пойду в Таврический дворец, я обязательно обморожу ноги. Какой смысл? Кирову это не поможет».

Комсорг донес об этом в комитет комсомола университета, несколько извратив слова брата. В его редакции они выглядели так: «От того, что я пойду прощаться, Киров не воскреснет».

Последовало немедленное исключение его из университета. И как следствие этого - лишение прописки, то есть права жительства в городе Ленинграде.

Почти весь 1935 год брат обивал пороги Верховной прокуратуры СССР в Москве, протестуя против несправедливого исключения.

В конце концов его восстановили в правах студента, и он вернулся в Ленинград. А в декабре 1936-го почтальон принес повестку, обязывающую брата явиться в Управление НКВД на Литейном проспекте.

Несколько дней этот зловещий листок лежал на комоде, рождая в каждом из нас безотчетный страх и недобрые предчувствия, словно похоронка.

В назначенный в повестке день, 5 декабря (день сталинской Конституции!), Борис, не заходя в университет, ушел в «Большой дом». Домой он оттуда не вернулся никогда!

По неправедному приговору Ленинградского областного суда в мае 1937 года его осудили на семь лет за «антисоветскую деятельность».

Перед отправкой на этап нам с матерью было разрешено свидание с ним. Без жгучего стыда не могу вспоминать свое поведение в тот день.

В комнату свиданий, разделенную зарешеченным барьером, отделяющим заключенных от посетителей, ввели брата… Когда я взглянул в его лицо, за месяцы тюрьмы приобретшее характерный землистый цвет, в его внимательные, умные глаза, выражавшие одновременно и радость встречи, и притаившееся в глубине страдание, тщетно скрываемое им, меня вдруг захлестнула такая обжигающая душу жалость… Захотелось немедленно предпринять что-то… Утешить его, подбодрить, вселить надежду…

Не найдя ничего более умного, я понес какую-то жуткую околесицу насчет добросовестного груда, вознаграждаемого в нашей стране… Бормотал жалкую несусветную чушь из арсенала пропагандистских «сказок про белого бычка»… «Не отчаивайся, - говорил я ему, - постарайся хорошо работать в лагере. Твои семь лет проскочат за два-три года… И не заметишь, как выйдешь на волю. Тому, кто добросовестно и хорошо работает, каждый день засчитывается за три… Труд - великая сила, в нашем государстве особенно! Только возьми себя в руки, забудь обиды и работай… Все будет хорошо!»

С каждым моим словом Борис мрачнел все больше и больше, уходил в себя… В его жестком взгляде, устремленном на меня, читались стыд и презрение. Наконец он не вытерпел: «Пошел вон отсюда, болван! Позови мать».

Господи!.. Какой я еще был мальчишка, теленок, смотревший на мир сквозь «розовые очки»!.. Да и не я один - большинство были такими. Так нас воспитали лицемерные вожди! Жизнь страны мы воспринимали прежде всего через ликование первомайских площадей, через физкультурный, хоровой энтузиазм праздничных стадионов!..

С искренней верой и простодушием мы лихо распевали побасенки Лебедева-Кумача… Мы многого не знали! Не знали, не ведали, что в стране, «где так вольно дышит человек», тюрьмы уже под завязку набиты сотнями тысяч таких же, как и мы, ликующих жертв.

Последнее прощание с братом каленым железом вечно жжет мою совесть!

Дома, когда мы вернулись со свидания, мать показала несколько исписанных листков папиросной бумаги, переданных ей Борисом тайно от надзирателя при прощании. Она нашла их на дне корзины, в которой носила ему передачу.

Вот, сынок, прочти!.. Боря передал.

Очень мелким, убористым, но хорошо разборчивым почерком, экономно используя каждый сантиметр дефицитной бумаги, Борис хладнокровно анализировал ситуацию, в которой оказались он и другие заключенные.

Он почти не писал о себе, не жаловался. Со свойственным ему аналитическим складом ума он, как хирург, вскрывал весь ужас увиденного и пережитого в застенках внутренней тюрьмы НКВД… Рисовал картину полной беззащитности арестованных перед произволом слепой силы, когда тщетны любые доводы разума и логики, когда из подследственных издевательством и пытками выбивают угодные следствию «признания» и «показания», достаточные для последующего осуждения.

Писал он и о самих методах, применяемых на Шпалерке, сравнимых разве что с методами гестапо, о которых охотно сообщали наши центральные газеты как о примерах чудовищного вандализма и надругательства над человеческой личностью.

1915, 22 марта. — Родился в Петрограде. Родители - бывшие крестьяне Тверской губернии, переехавшие в Петроград. Отец - Степан Филиппович Жжёнов (ум. 1940), булочник, владелец пекарни, вдовец с 5 маленькими детьми (Анастасией, Прасковьей, Марией, Клавдией, Софией). Мать - Мария Федоровна Щёлкина (1879?-1957). Братья: Сергей (1911-1943; расстрелян немцами в Мариуполе), Борис (1913-1943; умер от дистрофии в Воркутинском лагере); сестры: Надежда (р. 1917), Вера (р. 1919).

1930, весна. — Окончание 7 класса 204-й ленинградской средней трудовой школы.

1930. — Учеба в Ленинградском эстрадно-цирковом техникуме. Работа акробатом в цирке. Первая съёмка в фильме «Ошибка героя».

1932-1935. — Учеба на киноактёрском отделении Ленинградского театрального училища. Руководитель - С.А. Герасимов. Съемки в фильмах «Чапаев» (1934), «Наследный принц республики» (1935), «Золотые огни» (1935).

1936. — Арест брата Бориса, студента механико-математического факультета Ленинградского университета. Приговор: 7 лет ИТЛ (статья 58-10).

1937-1939 (?). — Высылка семьи Жжёновых из Ленинграда в Казахстан. Предъявление ордера на высылку Г.С. Жжёнову.

1937, июль - октябрь. — Получение дирекцией киностудии Ленфильм разрешения Управления НКВД Ленинградской области на поездку Г.С. Жженова на съёмки в г. Комсомольск-на-Амуре. Знакомство со служащим посольства США Файмонвиллом. Участие в съёмках фильма «Комсомольск». Возвращение в Ленинград.
Женитьба.

1938, в ночь с 4 на 5 июля. — Арест. Обыск в квартире. Обвинение в шпионской связи с американцем. Отправка в следственную тюрьму на Шпалерной. Следствие. Следователи: старший лейтенант Маргуль и П.П. Кириенко. Избиения. Написание писем-протестов. Сочинение стихов.

1938, весна - 1939. — Перевод в тюрьму «Кресты». Приговор Особого Совещания при НКВД: 5 лет ИТЛ. Ожидание этапа. Сокамерники: поэт Юлий Берзин, языковед Башин-Джалян.

1939, ноябрь - 1941, июнь. — Этап на Колыму. Дукчанский леспромхоз. Строительство лагеря. Работа на лесоповале, водителем. Известие о возвращении семьи в Ленинград и смерти отца. Начало Великой Отечественной войны.

1941, лето - 1943, май. — Перевод в посёлок Оротукан (прииск Верхний). Работа в забое, диспетчером в гараже районной экскаваторной станции. Условия труда и жизни заключённых. Получение посылок от матери.

1943, май - июль. — Отправка в лагерный карцер штрафного прииска имени Тимошенко («Глухарь»). Начальник лагеря Николай Иванович Лебедев. Работа водителем, слесарем в гараже, на добыче золота, на транспортёре. Назначение бригадиром по отводу паводковых и сточных вод. Приезд в лагерь эстрадно-театральной культбригады заключенных-артистов. Знакомство с ее руководителем Константином Александровичем Никаноровым.

1943-1944. — Болезнь. Пребывание в санитарном изоляторе. Вручение Лебедевым личного дела и отправка в Усть-Омчуг в культбригаду. Встреча с артистами, собранными из разных лагерей Тенькинского управления. Руководитель бригады Григорий Михайлович Маевский. Художник-оформитель Эрнест Эдуардович Валентинов. Приезд на прииск «Пионер». Назначение бригадиром культбригады.

1944, осень. — Перевод в центральную культбригаду, в Магаданский театр.

1945, 26 марта - 1946, декабрь. — Условно-досрочное освобождение из лагеря решением начальника УСВИТЛага Е.И. Драбкина и прокурора войск МВД с запрещением права жительства в 39 крупных городах, где есть киностудии. Продолжение работы вольнонаёмным в Магаданском заполярном драматическом театре.

1946. — Рождение дочери Юлии.

1947, весна. — Поездка в Москву за назначением на работу. Направление по ходатайству С.А. Герасимова на Свердловскую киностудию художественных фильмов. Получение временной прописки по личному разрешению секретаря Свердловского обкома партии. Съемка в фильме «Алитет уходит в горы».

1948. — Ликвидация киностудии в Свердловске. Устройство по направлению актерской биржи в драматический театр г. Павлова-на-Оке.

1949, 2 июня. — Повторный арест. Горьковская тюрьма. Приговор Особого Совещания при МГБ: 5 лет ссылки.

1954-1968. — Работа актёром Ленинградского областного драматического театра и Театра им. Ленсовета.

1958. — Полная реабилитация.

1968-1987. — Переезд в Москву. Работа в Театре им. Моссовета. Продолжение съемок в кинофильмах.

1980-е - 1990-е гг. — Написание и публикация автобиографических повестей и рассказов.

* сведения, выходящие за рамки воспоминаний, выделены курсивом

Благодарности

Благодарим руководство Театра им. Моссовета за предоставленную Музею фотографию.

Вам также будет интересно:

Воспаление придатков: причины, диагностика, лечение
Беспокоят тянущие или резкие боли внизу живота, нерегулярные месячные или их отсутствие,...
Болгарский красный сладкий перец: польза и вред
Сладкий (болгарский) перец – овощная культура, выращиваемая в средних и южных широтах. Овощ...
Тушеная капуста - калорийность
Белокочанная капуста - низкокалорийный овощ, и хотя в зависимости от способа тепловой...
Снежнянский городской методический кабинет
Отдел образования – это группа структурных подразделений: Аппарат: Начальник отдела...
Для чего нужны синонимы в жизни
Русский язык сложен для иностранцев, пытающихся ее выучить, по причине изобилия слов,...