Дети, мода, аксессуары. Уход за телом. Здоровье. Красота. Интерьер

Календарь Летоисчисление астрономия

Созвездие телец в астрономии, астрологии и легендах

Правила русской орфографии и пунктуации полный академический справочник Проп правила русской орфографии и пунктуации

Внеклассное мероприятие "Адыгея – родина моя!

Самые правдивые гадания на любовь

Луна таро значение в отношениях

Шницель из свинины на сковороде

Лихорадка Эбола — симптомы, лечение, история вируса

Ученым удалось измерить уровень радиации на марсе Максимальная интенсивность солнечного излучения на поверхности марса

Биография екатерины романовны дашковой Биография дашковой екатерины романовой

Сонник: к чему снится Собирать что-то

Cонник спасать, к чему снится спасать во сне видеть

Плюшки с сахаром в виде сердечек

Со свинным рылом да в калашный ряд Минфин придумал для россиян «гарантированный пенсионный продукт»

Клод шеннон краткая биография и интересные факты

Ипполит роман идиот. Сочинение: Экзистенциальные проблемы в творчестве Ф.М.Достоевского (Дневник писателя, Сон смешного человека, Идиот). Тайна газеты Indépendance Belge

Ипполит Терентьев в романе «Идиот» Достоевского — сын Марфы Терентьевой, «подруги» алкоголика генерала Иволгина. Его отец умер. Ипполиту всего восемнадцать лет, но он страдает от тяжелой чахотки, врачи говорят ему, что его конец близок. Но он находится не в больнице, а дома (что было обычной практикой того времени), и лишь изредка выходит на улицу и посещает своих знакомых.

Как и Ганя, Ипполит еще не обрел себя, но он упорно мечтает о том, чтобы его «заметили». В этом отношении он тоже является типичным представителем тогдашней российской молодежи. Ипполит презирает здравый смысл, он увлечен различными теориями; сентиментализм, с его культом человеческих чувств, ему чужд. Он приятельствует с ничтожным Антипом Бурдовским. Радомский, который выполняет в романе функцию «резонера», высмеивает этого незрелого юношу, что вызывает у Ипполита чувство протеста. Тем не менее, люди обращаются с ним свысока.

Хотя Ипполит Терентьев в романе «Идиот» Достоевского и представитель «современной» России, но по своему характеру он все-таки несколько отличается от Гани и ему подобных. Ему не свойствен эгоистический расчет, он не стремится вознестись над другими. Когда он случайно знакомится с бедным врачом и его женой, которые приехали из деревни в Петербург искать работу в государственном учреждении, он вникает в их затрудненные обстоятельства и искренне предлагает свою помощь. Когда те хотят поблагодарить его, он чувствует радость. В душе Ипполита сокрыто желание любви. В теории он протестует против помощи слабым, он изо всех сил пытается следовать этому принципу и избегать «человеческих» чувств, но на самом деле он не в состоянии презрительно относиться к конкретным добрым делам. Когда на него не смотрят другие, душа его добра. Елизавета Прокофьевна Епанчина видит в нем человека наивного и несколько «искривленного», поэтому она холодна с Ганей, и гораздо теплее она привечает Ипполита. Он вовсе не такой «реалист», как Ганя, для которого только «желудок» составляет общую основу для всего общества. В каком-то отношении юный Ипполит является тенью «доброго самаритянина».

Зная о своей близкой смерти, Ипполит пишет длинное «Мое необходимое объяснение». Его главные положения будут затем развиты в целую теорию Кирилловым из «Бесов». Суть их состоит в том, что человек пытается при помощи своей воли преодолеть всепоглощающую смерть. Если же смерти все равно должно случиться, то лучше уж покончить жизнь самоубийством, а не дожидаться ее в лице «темной» природы, лучше, если ты сам положишь себе предел. В этих рассуждениях видят влияние философии Фейербаха и Шопенгауэра.

Ипполит зачитывает свое «Необходимое объяснение» при «полном сборе» героев романа на даче у Лебедева. Там находятся и Мышкин, и Радомский, и Рогожин. После окончания этого чтения он запланировал эффектный финал — самоубийство.

Эта глава полна глубоких чувств, страдания и сарказма. Но она «затягивает» нас не потому, что воздействует на наш ум «головными» рассуждениями Ипполита о преодолении смерти. Нет, в этом признании едва стоящего на ногах от болезни юноши нас волнуют прежде всего его искренние переживания. Это отчаянное желание жить, зависть к живущим, отчаяние, обида на судьбу, злоба, направленная непонятно к кому, страдания от того, что ты лишен места на этом празднике жизни, ужас, желание сострадания, наивность, презрение... Ипполит задумал уйти из жизни, но он отчаянно взывает к живым.

В этой важнейшей сцене Достоевский издевается над Ипполитом. После того как тот заканчивает чтение, он тут же достает из кармана пистолет и спускает курок. Но он забыл вложить капсюль, и пистолет дает осечку. Увидев пистолет, присутствующие подбегают к Ипполиту, но когда выясняется причина неудачи, они начинают смеяться над ним. Ипполит же, который, похоже, на мгновение поверил в свою смерть, понимает, что теперь его прочувственная речь выглядит чрезвычайно глупо. Он плачет, словно ребенок, хватает присутствующих за руки, пытается оправдаться: мол, я все хотел сделать по-настоящему, но вот только память меня подвела. И трагедия превращается в жалкий фарс.

Но Достоевский, сделав Ипполита Терентьева в романе «Идиот» посмешищем, не оставляет его в этом качестве. Он еще раз выслушает тайное желание этого персонажа. Если бы «здоровые» обитатели этого мира узнали это желание, они были бы по-настоящему изумлены.

В тот день, когда Ипполит чувствует приближающуюся смерть от чахотки, он приходит к Мышкину и с чувством говорит ему: «Я туда ухожу, и в этот раз, кажется, серьезно. Капут! Я не для сострадания, поверьте... я уж и лег сегодня, с десяти часов, чтоб уж совсем не вставать до самого того времени, да вот раздумал и встал еще раз, чтобы к вам идти... стало быть, надо».

Речи Ипполита довольно пуганы, но он хочет сказать Мышкину следующее. Он просит Мышкина о том, чтобы он прикоснулся к его телу рукой и излечил его. Иными словами, стоящий на пороге смерти просит Христа коснуться его и излечить. Он — будто бы новозаветный человек, страждущий выздоровления.

Советская исследовательница Д. Л. Соркина в своей статье, посвященной прототипам образа Мышкина, говорила о том, что корни «Идиота» следует искать в книге Ренана «Жизнь Иисуса». Действительно, в Мышкине можно увидеть Христа, лишенного своего величия. И во всем романе можно видеть «повесть о Христе», происходящую в тогдашней России. В набросках к «Идиоту» Мышкин действительно именуется «князем Христом».

Как это становится понятно из временами почтительного отношения к Мышкину шута Лебедева, Мышкин производит на окружающих его людей «христоподобное» впечатление, хотя сам Мышкин ощущает лишь то, что он — человек, отличающийся от обитателей этого мира. Герои романа так вроде бы не думают, но образ Христа все равно витает в воздухе. В этом смысле Ипполит, направляющийся на встречу с Мышкиным, соответствует общей атмосфере романа. Ипполит ожидает от Мышкина чудесного исцеления, но можно сказать, что он рассчитывает на избавление от смерти. Это спасение — не абстрактный теологический концепт, это чувство совершенно конкретное и телесное, это расчет на телесную теплоту, которая спасет его от смерти. Когда Ипполит говорит, что будет лежать «до самого того времени», это не литературная метафора, а ожидание воскрешения.

Как я уже неоднократно говорил, спасение от физической смерти пронизывает всю жизнь Достоевского. Каждый раз после эпилептического припадка он воскресал к жизни, но страх смерти преследовал его. Таким образом, смерть и воскрешение были для Достоевского не пустыми понятиями. В этом отношении он обладал «материалистическим» опытом смерти и воскрешения. И Мышкин тоже характеризуется в романе как «материалист». Как уже отмечалось, во время написания «Идиота» Достоевский страдал от частых припадков. Он постоянно испытывал ужас перед смертью и желание воскреснуть. В письме к племяннице Соне (от 10 апреля 1868) он писал: «Милая Соня, Вы не верите в продолжение жизни... Удостоимся же лучших миров и воскресения, а не смерти в мирах низших!» Достоевский увещевал ее отринуть неверие в жизнь вечную и поверить в лучший мир, в котором есть воскрешение, мир, в котором нет смерти.

Эпизод, когда Мышкина посещает Ипполит, которому врачи дают всего три недели жизни, — это не только «перелицовка» Нового Завета, но и результат собственного опыта писателя — опыта смерти и воскрешения.

Как же отвечает «христоподобный» князь на обращение к нему Ипполита? Он как бы не замечает его. Ответ Мышкина и Достоевского заключается, по-видимому, в том, что смерти избежать нельзя. Поэтому Ипполит и говорит ему с иронией: «Ну, вот и довольно. Пожалели, стало быть, и довольно для светской учтивости».

В другой раз, когда Ипполит приближается к Мышкину с тем же самым тайным желанием, тот тихо отвечает: «Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! — проговорил князь тихим голосом». Ипполит говорит: «Ха-ха-ха! Так я и думал! <...> Красноречивые люди!»

Иными словами, «прекрасный человек» Мышкин проявляет свое бессилие и оказывается достоин своей фамилии. Ипполит же только бледнеет и отвечает, что не ожидал ничего другого. Только что он ожидал возрождения к жизни, но его убедили в неизбежности смерти. Восемнадцатилетний юноша понимает, что «Христос» отвергнул его. В этом и состоит трагедия «прекрасного», но бессильного человека.

В «Братьях Карамазовых», своем последнем романе, тоже появляется юноша, который, подобно Ипполиту, мучается от чахотки и которому нет места на «празднике жизни». Это старший брат старца Зосимы — Маркел, который умер в семнадцатилетнем возрасте. Маркел тоже мучается от предчувствия смерти, однако он сумел изжить свои страдания и страхи, но не с помощью рассудочности, а с помощью веры. Он ощущает, что он, стоящий на пороге смерти, присутствует на празднике жизни, что является принадлежностью созданного Богом мира. Ему удается переплавить свою неудавшуюся судьбу и страх перед смертью в благодарность перед жизнью, похвалу ей. Не были ли для Достоевского Ипполит и Маркел результатом похожей работы ума? Оба молодых человека стремятся преодолеть страх перед смертью, они разделяют отчаяние и радость, которые наполняют их жизни.

Фрагмент из романа Ф.М.Достоевского "Идиот". Отрывок "Исповеди" студента Ипполита Терентьева, смертельно больного чахоткой.

"Идея о том (продолжал он читать), что не стоит жить несколько недель, стала одолевать меня настоящим образом, я думаю, с месяц назад, когда мне оставалось жить еще четыре недели, но совершенно овладела мной только три дня назад, когда я возвратился с того вечера в Павловске. Первый момент полного, непосредственного проникновения этою мыслью произошел на террасе у князя, именно в то самое мгновение, когда я вздумал сделать последнюю пробу жизни, хотел видеть людей и деревья (пусть это я сам говорил), горячился, настаивал на праве Бурдовского, „моего ближнего“, и мечтал, что все они вдруг растопырят руки и примут меня в свои объятия, и попросят у меня в чем-то прощения, а я у них; одним словом, я кончил как бездарный дурак. И вот в эти-то часы и вспыхнуло во мне „последнее убеждение“. Удивляюсь теперь, каким образом я мог жить целые шесть месяцев без этого „убеждения“! Я положительно знал, что у меня чахотка, и неизлечимая; я не обманывал себя и понимал дело ясно. Но чем яснее я его понимал, тем судорожнее мне хотелось жить; я цеплялся за жизнь и хотел жить во что бы то ни стало. Согласен, что я мог тогда злиться на темный и глухой жребий, распорядившийся раздавить меня как муху и, конечно, не зная зачем; но зачем же я не кончил одною злостью? Зачем я действительно начинал жить, зная, что мне уже нельзя начинать; пробовал, зная, что мне уже нечего пробовать? А между тем я даже книги не мог прочесть и перестал читать: к чему читать, к чему узнавать на шесть месяцев? Эта мысль заставляла меня не раз бросать книгу.

Да, эта Мейерова стена может много пересказать! Много я на ней записал. Не было пятна на этой грязной стене, которого бы я не заучил. Проклятая стена! А все-таки она мне дороже всех павловских деревьев, то есть должна бы быть всех дороже, если бы мне не было теперь всё равно.

Припоминаю теперь, с каким жадным интересом я стал следить тогда за ихнею жизнью; такого интереса прежде не бывало. Я с нетерпением и с бранью ждал иногда Колю, когда сам становился так болен, что не мог выходить из комнаты. Я до того вникал во все мелочи, интересовался всякими слухами, что, кажется, сделался сплетником. Я не понимал, например, как эти люди, имея столько жизни, не умеют сделаться богачами (впрочем, не понимаю и теперь). Я знал одного бедняка, про которого мне потом рассказывали, что он умер с голоду, и, помню, это вывело меня из себя: если бы можно было этого бедняка оживить, я бы, кажется, казнил его. Мне иногда становилось легче на целые недели, и я мог выходить на улицу; но улица стала наконец производить во мне такое озлобление, что я по целым дням нарочно сидел взаперти, хотя и мог выходить, как и все. Я не мог выносить этого шныряющего, суетящегося, вечно озабоченного, угрюмого и встревоженного народа, который сновал около меня по тротуарам. К чему их вечная печаль, вечная их тревога и суета; вечная, угрюмая злость их (потому что они злы, злы, злы)? Кто виноват, что они несчастны и не умеют жить, имея впереди по шестидесяти лет жизни? Зачем Зарницын допустил себя умереть с голоду, имея у себя шестьдесят лет впереди? И каждый-то показывает свое рубище, свои рабочие руки, злится и кричит: «Мы работаем как волы, мы трудимся, мы голодны как собаки и бедны! Другие не работают и не трудятся, а они богаты!» (Вечный припев!) Рядом с ними бегает и суетится с утра до ночи какой-нибудь несчастный сморчок «из благородных», Иван Фомич Суриков, – в нашем доме, над нами живет, – вечно с продранными локтями, с обсыпавшимися пуговицами, у разных людей на посылках, по чьим-нибудь поручениям, да еще с утра до ночи. Разговоритесь с ним: «Беден, нищ и убог, умерла жена, лекарства купить было не на что, а зимой заморозили ребенка; старшая дочь на содержанье пошла…»; вечно хнычет, вечно плачется! О, никакой, никакой во мне не было жалости к этим дуракам, ни теперь, ни прежде, – я с гордостью это говорю! Зачем же он сам не Ротшильд? Кто виноват, что у него нет миллионов, как у Ротшильда, что у него нет горы золотых империалов и наполеондоров, такой горы, такой точно высокой горы, как на масленице под балаганами! Коли он живет, стало быть, всё в его власти! Кто виноват, что он этого не понимает?

О, теперь мне уже всё равно, теперь уже мне некогда злиться, но тогда, тогда, повторяю, я буквально грыз по ночам мою подушку и рвал мое одеяло от бешенства. О, как я мечтал тогда, как желал, как нарочно желал, чтобы меня, восемнадцатилетнего, едва одетого, едва прикрытого, выгнали вдруг на улицу и оставили совершенно одного, без квартиры, без работы, без куска хлеба, без родственников, без единого знакомого человека в огромнейшем городе, голодного, прибитого (тем лучше!), но здорового, и тут-то бы я показал…"
=======
Все тексты сборника "Круг чтения":

Рецензии

Какая страсть погибает, не угасая... Необыкновенное лицо, нисколько не "персонаж", а живая трагедия ухода, обреченности, сравнимая с лаокооновскими муками, как потеря шанса на самое главное. Без чего ни Ротшильдом, ни Суриковым не стать... И любой удел привлекателен, ибо равен жизни, пребыванию на суетной нашей земле.
С любовью к несчастному мальчику воскресила в памяти этот отрывок.
Благодарю Вас, Капитан.
Ольга

Орляцкая 10.03.2017 13:58

1.3. Бунт Ипполита.

Бунт Ипполита Терентьева, нашедший свое выражение в его исповеди и намерении убить себя, полемически направлен против идей князя Мышкина и самого Достоевского. По мысли Мышкина, сострадание, являющееся главным и, возможно, единственным «законом бытия» всего человечества и «единичное добро» способны привести к нравственному возрождению людей и, в будущем, к общественной гармонии.

Ипполит же имеет на это свой взгляд: «единичное добро» и даже организация «общественной милостыни» не решают вопроса о свободе личности.

Рассмотрим мотивы, приведшие Ипполита к «бунту», высшим проявлением которого должно было стать самоубийство. По нашему мнению, их четыре.

Первый мотив, он лишь намечен в «Идиоте», а продолжение будет иметь в «Бесах», - бунт ради счастья. Ипполит говорит о том, что хотел бы жить ради счастья всех людей и для «возвещения истины», что ему хватило бы всего четверти часа, чтобы говорить и убедить всех. Он не отрицает «единичное добро», но если для Мышкина оно – средство организации, изменения и возрождения общества, то для Ипполита эта мера не решает главного вопроса – о свободе и благосостоянии человечества. Людей он обвиняет в их бедности: если они мирятся с таким положением, то они виноваты сами, их победила «слепая природа». Он твердо убежден, что на бунт способен далеко не каждый. Это удел лишь сильных людей.

Отсюда возникает второй мотив бунта и самоубийства как его проявления – заявить свою волю к протесту. На такое волеизъявление способны лишь избранные, сильные личности. Придя к мысли, что именно он, Ипполит Терентьев, может сделать это, он «забывает» первоначальную цель (счастье людей и свое) и видит обретение личной свободы в самом изъявлении воли. Воля, своеволие становятся и средством и целью. «О, будьте уверены, что Колумб был счастлив не тогда, когда открыл Америку, а когда открывал ее… Дело в жизни, в одной жизни, - в открывании ее, беспрерывном и вечном, а вовсе не в открытии!» (VIII; 327). Для Ипполита уже не важны результаты, к которым могут привести его действия, для него важен сам процесс действия, протеста, важно доказать, что он может, что у него есть на это воля.

Поскольку средство (волеизъявление) становится и целью, уже не важно, что совершать и в чем проявлять волю. Но Ипполит ограничен во времени (врачи «дали» ему несколько недель) и он решает, что: «самоубийство есть единственное дело, которое я еще могу успеть начать и окончить по собственной воле моей» (VIII; 344).

Третий мотив бунта – отвращение к самой идее обретения свободы через волеизъявление, которая принимает уродливые формы. В кошмарном сне жизнь, вся окружающая природа представляются Ипполиту в виде отвратительного насекомого, от которого трудно скрыться. Все кругом – сплошное «взаимное поядение». Ипполит делает вывод: если жизнь так отвратительна, то и жить не стоит. Это не только бунт, но и капитуляция перед жизнью. Эти убеждения Ипполита становятся еще более основательными после того, как он увидел картину Ганса Гольбейна «Христос во гробу» в доме Рогожина. «Когда смотришь на этот труп измученного человека, то рождается один особенный и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был бы быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все, веровавшие в него и обожавшие его, то каким образом могли они поверить, смотря на такой труп, что этот мученик воскреснет?.. Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого, немого зверя…», который поглотил «глухо и бесчувственно великое и бесценное существо, которое одно стоило всей природы и всех ее закономерностей» (VIII, 339).

Значит, существуют законы природы, которые сильнее Бога, допускающего такое глумление над лучшими своими созданиями – над людьми.

Ипполит задается вопросом: как стать сильнее этих законов, как победить страх перед ними и перед высшим их проявлением – смертью? И он приходит к мысли о том, что самоубийство является тем самым средством, которое способно победить страх смерти и тем самым выйти из-под власти слепой природы и обстоятельств. Идея самоубийства, по замыслу Достоевского – логическое следствие атеизма – отрицания Бога и бессмертия. В Библии неоднократно говорится о том, что «начало премудрости, нравственности и законопослушания – это страх Божий. Речь идет при этом, не о простой эмоции страха, а о несоизмеримости двух таких величин, как Бог и человек, а также о том, что последний обязан признавать безусловный авторитет Бога и Его право на безраздельную власть над собой». И речь идет отнюдь не о боязни загробных, адских мук.

Ипполит не принимает во внимание важнейшую и основополагающую идею христианства – тело лишь сосуд для бессмертной души, основа и цель существования человеческого на земле – любовь и вера. «Завет, который Христос оставил людям, - завет самоотверженной любви. В ней нет ни тягостной унизительности, ни превозношения: «Заповедь новую даю вам, любите друг друга, как я возлюбил вас» (Ин. XIII, 34)». Но в сердце Ипполита нет веры, нет любви, а надежда, единственная – на револьвер. Поэтому и мучается он, и страдает. Но страдания и мучения должны привести человека к раскаянию и смирению. В случае с Ипполитом его исповедь-самоказнь не является раскаянием потому, что Ипполит по-прежнему остается замкнутым в своей собственной гордости (гордыне). Он не способен просить прощения, а, следовательно, и не может простить других, не может искренне раскаяться.

Бунт Ипполита и его капитуляция перед жизнью осмысливаются им как нечто еще более необходимое, когда сама идея обретения свободы через заявление воли на практике принимает уродливые формы в действиях Рогожина.

«Одна из функций образа Рогожина в романе именно в том, чтобы быть «двойником» Ипполита в доведении до логического конца его идеи волеизъявления. Когда Ипполит начинает чтение своей исповеди, Рогожин с самого начала один понимает его главную идею: «Разговору много, - ввернул молчавший все время Рогожин. Ипполит посмотрел на него, и, когда глаза их встретились, Рогожин горько и желчно осклабился и медленно произнес: «Не так этот предмет надо обделывать, парень, не так…» (VIII; 320).

Рогожина и Ипполита сближает сила протеста, проявляющаяся в стремлении заявить свою волю». Разница между ними заключается в том, на наш взгляд, что один заявляет ее в акте самоубийства, а другой – убийства. Рогожин для Ипполита тоже порождение уродливой и страшной действительности, именно этим он неприятен ему, что усугубляет мысль о самоубийстве. «Вот этот особенный случай, который я так подробно описал, - говорит Ипполит о посещении его Рогожиным во время бреда, - был причиной, что я совершенно «решился»… Нельзя оставаться в жизни, которая принимает такие странные, обижающие меня формы. Это привидение меня унизило» (VIII; 341). Однако и этот мотив самоубийства как акта «бунта» не является главным.

Четвертый мотив связан с идеей богоборчества и вот он-то и становится, на наш взгляд, основным. Он тесно связан с вышеизложенными мотивами, подготовлен ими и вытекает из раздумий о существовании Бога и бессмертия. Именно здесь сказались размышления Достоевского о логическом самоубийстве. Если нет Бога и бессмертия, то путь к самоубийству (и убийству, и другому преступлению) открыт, такова позиция писателя. Мысль о Боге нужна как нравственный идеал. Нет его – и мы наблюдаем торжество принципа «после меня - хоть потоп», взятого Ипполитом в качестве эпиграфа для своей исповеди.

По Достоевскому, этому принципу может противостоять только вера – нравственный идеал, причем вера без доказательств, без рассуждений. Но бунтарь Ипполит выступает против этого, он не хочет слепо верить, он хочет все понять логически.

Ипполит бунтует против необходимости смириться перед обстоятельствами жизни только потому, что это все – в руках Божьих и все окупится на том свете. «Неужто нельзя меня просто съесть, не требуя от меня похвал тому, что меня съело?», «для чего при этом понадобилось смирение мое?» - негодует герой (VIII; 343-344). Причем, главное, что лишает человека свободы, по мнению Ипполита, и делает его игрушкой в руках слепой природы, - это смерть, которая рано или поздно придет, но неизвестно, когда будет. Человек послушно должен ждать ее, не распоряжаясь свободно сроком своей жизни. Для Ипполита это невыносимо: «…кому, во имя какого права, во имя какого побуждения вздумалось бы оспаривать теперь у меня мое право на эти две-три недели моего срока?» (VIII; 342). Ипполит хочет решать сам – сколько жить и когда умереть.

Достоевский считает, что эти претензии Ипполита логически вытекают из его неверия в бессмертие души. Юноша задается вопросом: как стать сильнее законов природы, как победить страх перед ними и перед высшим их проявлением – смертью? И Ипполит приходит к мысли о том, что самоубийство является тем самым средством, которое способно побороть страх смерти и тем самым выйти из-под власти слепой природы и обстоятельств. Идея самоубийства, по мысли Достоевского, - логическое следствие атеизма – отрицания бессмертия, болезни души.

Очень важно отметить то место в исповеди Ипполита, где он намеренно заостряет внимание на том, что его идея самоубийства, его «главное» убеждение, не зависит от его болезни. «Пусть тот, кому попадет в руки мое «Объяснение» и у кого станет терпения прочесть его, сочтет меня за помешанного или даже за гимназиста, а вернее всего, за приговоренного к смерти… Я объявляю, что читатель мой ошибется и что убеждение мое совершенно независимо от моего смертного приговора» (VIII; 327). Как видно, не стоит преувеличивать факта болезни Ипполита, как это сделал, например, А.П.Скафтымов: «Чахотка Ипполита играет роль того реактива, который должен служить проявителем заданных свойств его духа… нужна была трагедия моральной ущербности… обида».

Таким образом, в бунте Ипполита его отрицание жизни является непререкаемо последовательным и неотразимым.

ГЛАВА 2. Трансформация образа «смешного человека»: от логического самоубийцы до проповедника.

2.1. «Сон смешного человека» и его место в «Дневнике

писателя».

Впервые фантастический рассказ «Сон смешного человека» был опубликован в «Дневнике писателя» в апреле 1877 года (ранний набросок датируется приблизительно первой половиной апреля, второй – концом апреля). Интересно отметить, что герой этого рассказа – «смешной человек», как он сам себя характеризует уже в первой строке повествования – видел свой сон в «прошлом ноябре», а именно 3 ноября, а в прошлом ноябре, то есть в ноябре 1876 года, в «Дневнике писателя» был опубликован другой фантастический рассказ - «Кроткая» (о безвременно погибшей молодой жизни). Случайное совпадение? Но, как бы там ни было, «Сон смешного человека» развивает философскую тему и решает идейную задачу рассказа «Кроткая». К этим двум рассказам можно отнести еще один – «Бобок» – и нашему вниманию предстает оригинальный цикл фантастических рассказов, опубликованных на страницах "Дневника писателя".

Заметим, что в 1876 году на страницах «Дневника писателя» появилась также исповедь самоубийцы «от скуки» под названием «Приговор».

В "Приговоре" дается исповедь самоубийцы-атеиста, который страдает от отсутствия высшего смысла в его жизни. Он готов отказаться от счастья временного существования, потому что уверен, что завтра «все человечество обратится в ничто, в прежний хаос» (XXIII, 146). Жизнь становится бессмысленной и ненужной, если она имеет временный характер и все завершается распадением материи: "…планета наша не вечна и человечеству срок - тот же миг, как и мне" (XXIII, 146). Возможная будущая гармония не спасет от разъедающего космического пессимизма. "Логический самоубийца" думает: «И как бы разумно, радостно, праведно и свято ни устроилось на земле человечество - все равно неизбежно разрушение», «все это тоже приравняется завтра к тому же нулю» (XXIII; 147). Для человека, сознающего в себе духовно-свободное вечное начало, оскорбительна жизнь, возникшая по каким-то всесильным, мертвым законам природы…

Самоубийца этот - последовательный материалист - исходит из того, что не сознание создает мир, а природа создала его и его сознание. И вот этого-то он и не может простить природе, какое право она имела создавать его «сознающего», стало быть «страдающего»? И вообще, не создан ли человек в виде какой-то наглой пробы, чтобы посмотреть, уживется ли на земле такое существо?

И «самоубийца от скуки», приводя достаточно убедительные логические доводы, решает: так как природу, произведшую его, он истребить не может, то истребляет себя одного «единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого» (XXIII; 148). По утверждению Э.Гартмана, «стремление к индивидуальному отрицанию воли столь же нелепо и бесцельно, даже нелепее, чем самоубийство». Он считал необходимым и неотвратимым конец мирового процесса в силу внутренней логики его развития, и религиозные основания тут не играют роли. Федор Михайлович Достоевский, наоборот, утверждал, что человек не в состоянии жить, если у него нет веры в Бога и в бессмертие души.

Такой была мысль Достоевского в конце 1876 года, а спустя полгода после «Приговора» он печатает фантастический рассказ «Сон смешного человека» и в нем признает возможность «золотого века человечества» на земле.

Что касается жанра, то Достоевский «наполнил рассказ глубоким философским смыслом, придал ему психологическую выразительность и серьезное идеологическое значение. Он доказал, что рассказ способен решать такие проблемы высоких жанров (поэмы, трагедии, романа, повести), как проблема нравственного выбора, совести, истины, смысла жизни, места и судьбы человека». Рассказом могло стать все – любая жизненная ситуация или происшествие – от любовной истории до сна героя.


То, что видят другие (все другие, а не некоторые), и, опершись на сумму всего, видят всё то, чего не видят другие". И Паскаля, и Достоевского можно назвать стратегическими мыслителями, рассматривавшими основополагающие проекты развития мира "с Богом" и "без Бога", в сопряжении главных признаков величия и нищеты в драматической мистерии человеческого бытия. Причём сама методология их мышления, ...

У колодца в “Miserables” Виктора Гюго; это раз пронзает сердце, и потом навеки остается рана» (13; 382). Совершенно особую роль в творчестве Достоевского сыграл роман Гюго «Последний день приговоренного к смерти» (1828) – один из первых в европейской литературе образцов психологической новеллы, содержанием которой стали не внешние события, а движение мысли отъединенного от людей, запертого в...

Жизни и отдает жизнь «за единственный взгляд». Женщина у Ахматовой и выступает хранителем того высокого и вечного, трагического и мучительного чувства, имя которому любовь. Ахматовский Петербург (материалы для сочинения) Петербург в литературе минувшего века существовал в двух традициях. Первая – Пушкинский город, «полночных стран краса и диво», гордый и прекрасный, город – судьба России, «окно в...

Гербарт перевел на язык доступной эмпирическому анализу «статики и динамики представлений». Переход от умозрительных конструкций, включавших в себя понятие о бессознательной психике (в частности, философии Шопенгауэра), к использованию в экспериментальной науке наметился в середине XIX в., когда изучение функций органов чувств и высших нервных центров побудило естествоиспытателей обратиться к...

: «...он старший сын этой куцавеешной капитанши и был в другой комнате; нездоров и целый день сегодня лежал. Но он такой странный; он ужасно обидчивый, и мне показалось, что ему будет вас совестно, так как вы пришли в такую минуту... <...> Ипполит великолепный малый, но он раб иных предрассудков.
— Вы говорите, у него чахотка?
— Да, кажется, лучше бы скорее умер. Я бы на его месте непременно желал умереть. Ему братьев и сестер жалко, вот этих маленьких-то. Если бы возможно было, если бы только деньги, мы бы с ним наняли отдельную квартиру и отказались бы от наших семейств. Это наша мечта. А знаете что, когда я давеча рассказал ему про ваш случай, так он даже разозлился, говорит, что тот, кто пропустит пощечину и не вызовет на дуэль, тот подлец. Впрочем, он ужасно раздражен, я с ним и спорить уже перестал...»

Впервые появляется Ипполит на авансцене действия в компании на даче , когда молодые люди заявились с требованием части наследства . «Ипполит был очень молодой человек, лет семнадцати, может быть и восемнадцати, с умным, но постоянно раздраженным выражением лица, на котором болезнь положила ужасные следы. Он был худ как скелет, бледно-желт, глаза его сверкали, и два красные пятна горели на щеках. Он беспрерывно кашлял; каждое слово его, почти каждое дыхание сопровождалось хрипом. Видна была чахотка в весьма сильной степени. Казалось, что ему оставалось жить не более двух, трех недель...»

Ипполит Терентьев в мире Достоевского — один из самых «главных» самоубийц (наряду с такими героями, как , ...), хотя его попытка самоубийства и не удалась. Но дело в самой идее суицида, которая поглотила его, стала его idée fixe, стала его сутью. Помимо Ипполита многие персонажи «Идиота» и даже из основных ( , ) то и дело мечтают-говорят о самоубийстве, так что, видимо, не случайно в предварительных планах по поводу Терентьева, этого — не из числа главных — героя, появляется многознаменательная помета-запись: «Ипполит — главная ось всего романа...» Совсем юный вчерашний гимназист Ипполит Терентьев приговорен к смерти чахоткой. Перед скорой уже кончиной ему необходимо решить капитальнейший вопрос: был ли смысл в его рождении и жизни? А отсюда вытекает другой — еще более глобальный — вопрос: есть ли вообще смысл в жизни? А из этого — вырастает самый всеобъемлющий вопрос бытия человека на земле, волнующий, мучающий самого Достоевского: существует ли бессмертие? Весьма, опять же, многознаменательно, что в подготовительных материалах Ипполит практически сопоставляется с Гамлетом записью-вопросом: «Жить или не жить?..» В этом смысле Терентьев является как бы предтечей Кириллова из «Бесов». Важно подчеркнуть, что, как это зачастую бывает у Достоевского, свои самые сокровенные мысли-проблемы он доверяет герою, казалось бы, весьма не симпатичному: « — Ипполит Терентьев, — неожиданно визгливым голосом провизжал последний...» «Визгливым провизжал» — это сильно даже для Достоевского. И рефрен этот будет настойчиво повторяться: «прокричал визгливым <...> голосом Ипполит», «провизжал опять Ипполит», «визгливо подхватил Ипполит», «завизжал Ипполит» и т.д., и т.д. В одной только сцене, на одной лишь странице романа Ипполит «визжит» четырежды — каждый раз, как только открывает рот. С таким «даром» трудно вызвать симпатию у окружающих и заставить их согласиться с твоими доводами, даже если ты на все сто прав. Но и этого мало. Ипполит, как видно из его поведения и как он откровенно признается в своей исповеди, в своем «Необходимом объяснении» перед смертью, во взаимоотношениях с окружающими не забывает о сформулированном им самим основном законе жизни: «люди и созданы, чтобы друг друга мучить...» Но, может быть, еще ярче характеризует его натуру, его состояние духа следующий экстравагантный пассаж из «Объяснения»: «Есть люди, которые в своей раздражительной обидчивости находят чрезвычайное наслаждение, и особенно когда она в них доходит (что случается всегда очень быстро) до последнего предела; в это мгновение им даже, кажется, приятнее быть обиженными, чем не обиженными...» Визгливость Ипполита свидетельствует о хронически возбужденном его состоянии, о непрерывном приступе раздражительной обидчивости. Эта раздражительная обидчивость — как бы защитная маска. Из-за болезни он чувствует себя ущербным, он подозревает, что все и вся над ним смеются, что он всем омерзителен, что он никому не нужен и, в конце концов, — даже не интересен. Притом, не надо забывать, что это, по сути, еще совсем мальчишка, подросток (почти сверстник «будущего подростка» !) со всеми сопутствующими возрасту комплексами и амбициями. Ипполиту ужасно, например, хочется быть «учителем». «Ведь вы ужасно все любите красивость и изящество форм, за них только и стоите, не правда ли? (я давно подозревал, что только за них!)...», — выговаривает он целому обществу собравшихся в комнате взрослых людей, словно подражая из повести «Село Степанчиково и его обитатели». Безжалостный , подметив эту черту в бедном Ипполите, жестоко его высмеивает-поддевает: «...я хотел вас спросить, господин Терентьев, правду ли я слышал, что вы того мнения, что стоит вам только четверть часа в окошко с народом поговорить, и он тотчас же с вами во всем согласится и тотчас же за вами пойдет...» Ипполит подтверждает: да — говорил-утверждал такое. Итак, он чувствует в себе дар проповедника, вернее — агитатора-пропагандиста, ибо считает себя атеистом. Однако ж, атеизм его тяготит, ему мало атеизма: « — А знаете, что мне не восемнадцать лет: я столько пролежал на этой подушке, и столько просмотрел в это окно, и столько продумал... обо всех... что... У мертвого лет не бывает, вы знаете. <...> Я вдруг подумал: вот эти люди, и никогда уже их больше не будет, и никогда! И деревья тоже, — одна кирпичная стена будет, красная <...> знаете, я уверился, что природа очень насмешлива... Вы давеча сказали, что я атеист, а знаете, что эта природа...»

На этом месте Ипполит свою исповедальную мысль оборвал было, заподозрив опять, что слушатели над ним смеются, однако ж тоска его от бремени напускного атеизма наружу рвется неудержимо, и он, чуть погодя, продолжает: «О, как я много хотел! Я ничего теперь не хочу, ничего не хочу хотеть, я дал себе такое слово, чтоб уже ничего не хотеть; пусть, пусть без меня ищут истины! Да, природа насмешлива! Зачем она, — подхватил он вдруг с жаром, — зачем она создает самые лучшие существа с тем, чтобы потом насмеяться над ними? Сделала же она так, что единственное существо, которое признали на земле совершенством... сделала же она так, что, показав его людям, ему же и предназначила сказать то, из-за чего пролилось столько крови, что если б пролилась она вся разом, то люди бы захлебнулись наверно! О, хорошо, что я умираю! Я бы тоже, пожалуй, сказал какую-нибудь ужасную ложь, природа бы так подвела!.. Я не развращал никого... Я хотел жить для счастья всех людей, для открытия и для возвещения истины... <...> и что же вот вышло? Ничего! Вышло, что вы меня презираете! Стало быть, дурак, стало быть, не нужен, стало быть, пора! И никакого-то воспоминания не сумел оставить! Ни звука, ни следа, ни одного дела, не распространил ни одного убеждения!.. Не смейтесь над глупцом! Забудьте! Забудьте все... забудьте, пожалуйста, не будьте так жестоки! Знаете ли вы, что если бы не подвернулась эта чахотка, я бы сам убил себя...» Здесь особенно важно упоминание о Христе (причем, какой нюанс: «атеист» Ипполит не называет, не решается назвать Его по имени!) и признание в суицидальном замысле. Ипполит все время как бы идет-движется (к смерти) по узкой досочке между атеизмом и верой. «И какое нам всем дело, что будет потом!..», — восклицает он и тут же, следом, достает из кармана пакет со своим «Необходимым объяснением», которое дает ему хоть какую-то надежду, что — нет, весь он не умрет...

Впрочем, эпиграфом к своей исповеди этот подросток берет самое, может быть, атеистическо-циничное восклицание в истории человечества, приписываемое Людовику XV: «Après moi le déluge!» (фр. «После нас хоть потоп!). Да, по форме и по сути «Мое необходимое объяснение» — исповедь. И исповедь — предсмертная. К тому же, о чем слушатели сразу не догадываются — исповедь самоубийцы, ибо Ипполит решил ускорить искусственно и без того уже близкий свой конец. Отсюда — запредельная откровенность. Отсюда — явный налет цинизма, во многом, как и в случае с , напускного. Ипполита терзают муки, обида нераскрывшегося человека, не понятого, не оцененного по достоинству. В первую очередь потрясает в исповеди Ипполита невероятно жуткий сон про «скорлупчатое животное», описанный-воспроизведенный им на первых страницах своего «Объяснения»: «Я заснул <...> и видел, что я в одной комнате (но не в моей). Комната больше и выше моей, лучше меблирована, светлая, шкаф, комод, диван и моя кровать, большая и широкая и покрытая зеленым шелковым стеганым одеялом. Но в этой комнате я заметил одно ужасное животное, какое-то чудовище. Оно было вроде скорпиона, но не скорпион, а гаже и гораздо ужаснее, и, кажется, именно тем, что таких животных в природе нет, и что оно нарочно у меня явилось, и что в этом самом заключается будто бы какая-то тайна. Я его очень хорошо разглядел: оно коричневое и скорлупчатое, пресмыкающийся гад, длиной вершка в четыре, у головы толщиной в два пальца, к хвосту постепенно тоньше, так что самый кончик хвоста толщиной не больше десятой доли вершка. На вершок от головы, из туловища выходят, под углом в сорок пять градусов, две лапы, по одной с каждой стороны, вершка по два длиной, так что все животное представляется, если смотреть сверху, в виде трезубца. Головы я не рассмотрел, но видел два усика, не длинные, в виде двух крепких игл, тоже коричневые. Такие же два усика на конце хвоста и на конце каждой из лап, всего, стало быть, восемь усиков. Животное бегало по комнате очень быстро, упираясь лапами и хвостом, и когда бежало, то и туловище и лапы извивались как змейки, с необыкновенною быстротой, несмотря на скорлупу, и на это было очень гадко смотреть. Я ужасно боялся, что оно меня ужалит; мне сказали, что оно ядовитое, но я больше всего мучился тем, кто его прислал в мою комнату, что хотят мне сделать, и в чем тут тайна? Оно пряталось под комод, под шкаф, заползало в углы. Я сел на стул с ногами и поджал их под себя. Оно быстро перебежало наискось всю комнату и исчезло где-то около моего стула. Я в страхе осматривался, но так как я сидел поджав ноги, то и надеялся, что оно не всползет на стул. Вдруг я услышал сзади меня, почти у головы моей, какой-то трескучий шелест; я обернулся и увидел, что гад всползает по стене и уже наравне с моею головой, и касается даже моих волос хвостом, который вертелся и извивался с чрезвычайною быстротой. Я вскочил, исчезло и животное. На кровать я боялся лечь, чтоб оно не заползло под подушку. В комнату пришли моя мать и какой-то ее знакомый. Они стали ловить гадину, но были спокойнее, чем я, и даже не боялись. Но они ничего не понимали. Вдруг гад выполз опять; он полз в этот раз очень тихо и как будто с каким-то особым намерением, медленно извиваясь, что было еще отвратительнее, опять наискось комнаты, к дверям. Тут моя мать отворила дверь и кликнула Норму, нашу собаку, — огромный тернеф, черный и лохматый; умерла пять лет тому назад. Она бросилась в комнату и стала над гадиной как вкопанная. Остановился и гад, но все еще извиваясь и пощелкивая по полу концами лап и хвоста. Животные не могут чувствовать мистического испуга, если не ошибаюсь; но в эту минуту мне показалось, что в испуге Нормы было что-то как будто очень необыкновенное, как будто тоже почти мистическое, и что она, стало быть, тоже предчувствует, как и я, что в звере заключается что-то роковое и какая-то тайна. Она медленно отодвигалась назад перед гадом, тихо и осторожно ползшим на нее; он, кажется, хотел вдруг на нее броситься и ужалить. Но несмотря на весь испуг, Норма смотрела ужасно злобно, хоть и дрожа всеми членами. Вдруг она медленно оскалила свои страшные зубы, открыла всю свою огромную красную пасть, приноровилась, изловчилась, решилась и вдруг схватила гада зубами. Должно быть, гад сильно рванулся, чтобы выскользнуть, так что Норма еще раз поймала его, уже на лету, и два раза всею пастью вобрала его в себя, все на лету, точно глотая. Скорлупа затрещала на ее зубах; хвостик животного и лапы, выходившие из пасти, шевелились с ужасною быстротой. Вдруг Норма жалобно взвизгнула: гадина успела-таки ужалить ей язык. С визгом и воем она раскрыла от боли рот, и я увидел, что разгрызенная гадина еще шевелилась у нее поперек рта, выпуская из своего полураздавленного туловища на ее язык множество белого сока, похожего на сок раздавленного черного таракана...»

Жить с таким скорлупчатым насекомым в снах, а еще точнее сказать — в душе, совершенно невыносимо и невозможно. Эту страшную аллегорию можно даже и понять-расшифровать так: скорлупчатое животное не то что поселилось-взросло в душе Ипполита, а вообще вся душа его, под влиянием культивируемого циничного атеизма, превратилась в скорлупчатое насекомое... И далее образ скорлупчатого насекомого трансформируется в конкретный образ тарантула: в одном из очередных бредовых кошмаров «кто-то будто бы повел» Ипполита за руку, «со свечкой в руках», и показал ему «какого-то огромного и отвратительного тарантула», который и есть «то самое темное, глухое и всесильное существо», которое правит миром, разрушает безжалостно жизнь, отрицает бессмертие. А тарантул, в свою очередь, в новом кошмаре Ипполита персонифицируется с... , который в виде привидения явился ему. Именно после этого отвратительного видения Ипполит и решился окончательно на самоубийство. Но особенно важно, что образ тарантула и привидение Рогожина (будущего убийцы — уничтожителя жизни и красоты!) следуют-появляются сразу после воспоминаний Ипполита о картине, которая поразила его в доме Рогожиных. Это полотно Ганса Гольбейна Младшего «Мертвый Христос». На полотне крупным планом изображен только что снятый с креста Иисус Христос, притом в самой натуралистической, гиперреалистической манере — по преданию, художник рисовал с натуры, а «натурщиком» ему послужил настоящий труп утопленника. Ранее там же, у Рогожиных, эту картину лицезрел князь Мышкин и в диалоге по поводу ее с Парфеном услышал от последнего, что тот любит на эту картину смотреть. «Да от этой картины у иного еще вера может пропасть!», — вскрикивает князь. И Рогожин спокойно признается: «Пропадает и то...» По утверждению , мысль-восклицание Мышкина — дословное воспроизведение непосредственного впечатления самого Достоевского от картины Гольбейна, когда увидел он ее впервые в Базеле.

Мысли о добровольной быстрой смерти и раньше мелькали в раздраженном мозгу Ипполита. К примеру, в сцене, когда они с остановились на мосту и стали смотреть на Неву, Ипполит вдруг опасно нагибается над перилами и спрашивает спутника, мол, знает ли тот, что только что пришло ему, Ипполиту, в голову? Бахмутов тут же догадывается-восклицает: « — Неужто броситься в воду?..» «Может быть, он прочел мою мысль в моем лице», — подтверждает в «Необходимом объяснении» Терентьев. В конце концов, Ипполит окончательно решает уничтожить себя, ибо «не в силах подчиняться темной силе, принимающей вид тарантула». И вот здесь возникает-появляется еще одна капитальная и глобальная идея-проблема, которая сопутствует суицидальной теме неотъемлемо, а именно — поведение человека перед актом самоубийства, когда человеческие и вообще все земные и небесные законы над ним уже не властны. Человеку предоставляется возможность перешагнуть через эту черту безграничной вседозволенности, и шаг этот находится в прямой зависимости от степени озлобленности человека на все и вся, от степени его цинического атеизма, да и от степени умопомрачения рассудка, наконец. Ипполит до этой, крайне опасной для окружающих, мысли доходит-скатывается. Его даже рассмешила идея, что если б вздумалось ему убить сейчас человек десять, то никакой суд уже не был бы над ним властен и никакие наказания ему не страшны, и он, наоборот, последние дни провел бы в комфорте тюремного госпиталя под присмотром врачей. Ипполит, правда, рассуждает на эту острую тему в связи с чахоткой, но, понятно, что чахоточный больной, решившийся на самоубийство, еще более своеволен в преступлении. Между прочим, уже позже, когда самоубийственная сцена произошла-кончилась, Евгений Павлович Радомский в разговоре с князем Мышкиным высказывает весьма ядовитое и парадоксальное убеждение, что-де новую попытку самоубийства Терентьев вряд ли совершит, но вот «десять человек» перед смертью укокошить вполне способен и советует князю стараться не попасть в число этих десяти...

В исповеди Ипполита обосновывается право неизлечимо больного человека на самоубийство: «...кому, во имя какого права, во имя какого побуждения вздумалось бы оспаривать теперь у меня мое право на эти две-три недели моего срока? Какому суду тут дело? Кому именно нужно, чтоб я был не только приговорен, но и благонравно выдержал срок приговора? Неужели в самом деле, кому-нибудь это надо? Для нравственности? Я еще понимаю, что если б я в цвете здоровья и сил посягнул на мою жизнь, которая "могла бы быть полезна моему ближнему", и т.д., то нравственность могла бы еще упрекнуть меня, по старой рутине, за то, что я распорядился моею жизнию без спросу, или там в чем сама знает. Но теперь, теперь, когда мне уже прочитан срок приговора? Какой нравственности нужно еще сверх вашей жизни, и последнее хрипение, с которым вы отдадите последний атом жизни, выслушивая утешения князя, который непременно дойдет в своих христианских доказательствах до счастливой мысли, что в сущности оно даже и лучше, что вы умираете. (Такие как он христиане всегда доходят до этой идеи: это их любимый конек.) <...> Для чего мне ваша природа, ваш Павловский парк, ваши восходы и закаты солнца, ваше голубое небо и ваши вседовольные лица, когда весь этот пир, которому нет конца, начал с того, что одного меня счел за лишнего? Что мне во всей этой красоте, когда я каждую минуту, каждую секунду должен и принужден теперь знать, что вот даже эта крошечная мушка, которая жужжит теперь около меня в солнечном луче, и та даже во всем этом пире и хоре участница, место знает свое, любит его и счастлива, а я один выкидыш, и только по малодушию моему до сих пор не хотел понять это!..»

Казалось бы, Ипполит доказывает свое право распоряжаться собственной жизнью перед людьми, но на самом деле он пытается заявить свое право, конечно же, перед небесами и упоминание о христианах здесь весьма красноречиво и, в этом плане, однозначно. И далее Ипполит впрямую проговаривается: «Религия! Вечную жизнь я допускаю и, может быть, всегда допускал. Пусть зажжено сознание волею высшей силы, пусть оно оглянулось на мир и сказало: "я есмь!", и пусть ему вдруг предписано этою высшею силой уничтожиться, потому что там так для чего-то, — и даже без объяснения для чего, — это надо, пусть, я все это допускаю, но опять-таки вечный вопрос: для чего при этом понадобилось смирение мое? Неужто нельзя меня просто съесть, не требуя от меня похвал тому, что меня съело? Неужели там и в самом деле кто-нибудь обидится тем, что я не хочу подождать двух недель? Не верю я этому...» И уж вовсе затаенные мысли на эту особенно жгучую для него тему прорываются в конце «Необходимого объяснения»: «А между тем я никогда, несмотря даже на все желание мое, не мог представить себе, что будущей жизни и провидения нет. Вернее всего, что все это есть, но что мы ничего не понимаем в будущей жизни и в законах ее. Но если это так трудно и совершенно даже невозможно понять, то неужели я буду отвечать за то, что не в силах был осмыслить непостижимое?..»

Борьба веры и безверия усилием воли заканчивается у Ипполита победой атеизма, утверждением своеволия, обоснованием бунта против Бога, и он формулирует самый краеугольный постулат суицида: «Я умру, прямо смотря на источник силы и жизни, и не захочу этой жизни! Если б я имел власть не родиться, то наверно не принял бы существования на таких насмешливых условиях. Но я еще имею власть умереть, хотя отдаю уже сочтенное. Не великая власть, не великий и бунт.
Последнее объяснение: я умираю вовсе не потому, что не в силах перенести эти три недели; о, у меня бы достало силы, и если б я захотел, то довольно уже был бы утешен одним сознанием нанесенной мне обиды; но я не французский поэт и не хочу таких утешений. Наконец, и соблазн: природа до такой степени ограничила мою деятельность своими тремя неделями приговора, что, может быть, самоубийство есть единственное дело, которое я еще могу успеть начать и окончить по собственной воле моей. Что ж, может быть, я и хочу воспользоваться последнею возможностью дела? Протест иногда не малое дело...»

Акт самоубийства, так эффектно задуманный Ипполитом, тщательно им подготовленный и обставленный, — не получился, сорвался: в горячке он забыл заложить в пистолет капсюль. Но курок-то он спустил, но момент-секунду перехода в смерть он испытал вполне. Умер он все же от чахотки. «Ипполит скончался в ужасном волнении и несколько раньше, чем ожидал, недели две спустя после смерти Настасьи Филипповны...»

Мистически связан один из членов «компании» Бурдовского, семнадцатилетний юноша Ипполит Терентьев. Он в последнем градусе чахотки, и жить ему остается две-три недели. На даче у князя в Павловске, перед большим обществом. Ипполит читает свою исповедь: «Мое необходимое объяснение» с эпиграфом: «Après moi le deluge» («После меня хоть потоп»). Эта самостоятельная повесть, по своей форме, непосредственно примыкает к «Запискам из подполья ». Ипполит, тоже подпольный человек , заперся в своем углу, отделился от семьи товарищей и погрузился в созерцание грязной кирпичной стены противоположного дома. «Мейерова стена» закрыла от него весь мир. Он много передумал, изучая пятна на ней. И вот, перед смертью, ему хочется рассказать людям о своих мыслях.

Ипполит не атеист, но вера его не христианская, а философская . Он представляет себе божество в виде мирового разума Гегеля , строящего «всеобщую гармонию в целом» на гибели миллионов живых существ; он допускает провидение, но бесчеловечных законов его не понимает, а потому и заканчивает: «Нет, уже лучше оставим религию». И он прав: разумный деизм философов заботится о всеобщей гармонии и совершенно не интересуется частными случаями. Какое ему дело до смерти чахоточного подростка? Неужели Мировой Разум станет нарушать свои законы ради какой-то ничтожной мухи? Такого Бога Ипполит не может ни понять, ни принять и «оставляет религию». О вере в Христа он и не упоминает: человеку нового поколения божественность Спасителя и Его воскресение кажутся давно пережитыми предрассудками. И вот он остается один среди опустошенного мира, над которым царит равнодушный и беспощадный творец «законов природы» и «железной необходимости».

Достоевский. Идиот, сериал. Речь Ипполита

Достоевский берет в самом чистом виде и в самой обостренной форме дехристианизированное сознание культурного человека XIX-го века. Ипполит – молод, правдив, страстен и откровенен. Он не боится ни приличий, ни лицемерных условностей, он хочет говорить правду. Это – правда приговоренного к смертной казни. Если ему возразят, что его случай особый, у него чахотка, и он должен скоро умереть, он возразит, что сроки тут безразличны, и что все находятся в его положении. Если Христос не воскрес, и смерть не побеждена, – все живущие, точно так же, как и он, приговорены к смерти. Смерть – единственный царь и владыка на земле, смерть – разгадка тайны мира. Рогожин, смотря на картину Гольбейна , потерял веру; Ипполит был у Рогожина и тоже видел эту картину. И смерть предстала перед ним во всем своем мистическом ужасе. Спаситель, снятый со креста, изображен трупом: глядя на тело, уже тронутое тлением, нельзя поверить в его воскресение. Ипполит пишет: «Тут невольно приходит понятие, что если так ужасна смерть и так сильны законы ее, то как же одолеть их? Как одолеть их, когда не победил их даже Тот, Который побеждал и природу при жизни своей? Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя, или вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно, в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное существо, такое существо, которое одно стоило всей природы и всех законов ее, всей земли, которая и создавалась то, может быть, единственно для одного только появления этого существа!» Какая горячая любовь к человеческому лику Спасителя и какое страшное неверие в Его божественность! Природа «поглотила» Христа. Он не победил смерти – все это принимается за очевидную истину, даже не подвергается сомнению. И тогда весь мир становится добычей «немого зверя», бесчувственного и бессмысленного. Человечество потеряло веру в воскресение, и сошло с ума от ужаса перед зверем.

«Я помню, – продолжает Ипполит, – что кто-то, будто бы повел меня за руку со свечкой в руках, показал мне какого-то огромного и отвратительного тарантула и стал уверять меня, что это – то самое темное, глухое и всесильное существо ». Из образа тарантула вырастает кошмарный сон Ипполита : в комнату его вползает «ужасное животное, какое-то чудовище». «Оно было вроде скорпиона, но не скорпион, а гаже и гораздо ужаснее, и, кажется, именно тем, что таких животных в природе нет, и что оно нарочно у меня явилось, и что в этом самом заключается будто бы какая-то тайна...». Норма – огромный тернеф (собака-ньюфаундленд) – останавливается перед гадом, как вкопанная: в ее испуге что-то мистическое: она тоже «предчувствует, что в звере заключается что-то роковое и какая-то тайна». Норма разгрызает скорпиона, но он ее жалит. В таинственном сне Ипполита, это – символ человеческой борьбы со злом. Человеческими силами зло не может быть побеждено.

Мысли Ипполита о смерти внушены Рогожиным. В его доме видел он картину Гольбейна: его призрак заставил чахоточного решиться на самоубийство. Ипполиту кажется, что Рогожин ночью входит к нему в комнату, садится на стул и долго молчит. Наконец, «он отклонил свою руку, на которую облокачивался, выпрямился и стал раздвигать свой рот, почти готовясь смеяться»: это – ночной лик Рогожина, мистический его образ. Перед нами не молодой купец-миллионер, влюбленный в камелию и швыряющий для нее сотни тысяч; Ипполит видит воплощение злого духа, мрачного и насмешливого, губящего и гибнущего. Сон о тарантуле и призрак Рогожина сливаются для Ипполита в одно привидение. «Нельзя оставаться в жизни, пишет он, которая принимает такие странные, обижающие меня формы. Это привидение меня унизило. Я не в силах подчиняться темной силе , принимающей вид тарантула».

Так возникло «последнее убеждение» Ипполита – убить себя. Если смерть есть закон природы, тогда бессмысленно всякое доброе дело, тогда все безразлично – даже преступление. «Что если бы мне вздумалось теперь убить кого угодно, хоть десять человек разом... то в какой просак поставлен бы был передо мной суд?» Но Ипполит предпочитает убить самого себя. Так показана духовная связь между Рогожиным и Ипполитом. Самоубийца мог бы стать убийцей и наоборот. «Я намекнул ему (Рогожину), – вспоминает подросток, – что, несмотря на всю между нами разницу и на все противоположности, les extremités se touchent... так что, может быть, он и сам вовсе не так далек от моего «последнего убеждения», как кажется.

Психологически, они – противоположны: Ипполит – чахоточный юноша, оторванный от жизни, отвлеченный мыслитель. Рогожин живет «полной, непосредственной жизнью», одержим страстью и ревностью. Но метафизически, убийца и самоубийца – родные братья: оба – жертвы неверия и помощники смерти. У Рогожина – грязно-зеленый дом-тюрьма, у Ипполита – грязная Мейерова стена, оба пленники зверя – смерти.

Вам также будет интересно:

Воспаление придатков: причины, диагностика, лечение
Беспокоят тянущие или резкие боли внизу живота, нерегулярные месячные или их отсутствие,...
Болгарский красный сладкий перец: польза и вред
Сладкий (болгарский) перец – овощная культура, выращиваемая в средних и южных широтах. Овощ...
Тушеная капуста - калорийность
Белокочанная капуста - низкокалорийный овощ, и хотя в зависимости от способа тепловой...
Снежнянский городской методический кабинет
Отдел образования – это группа структурных подразделений: Аппарат: Начальник отдела...
Для чего нужны синонимы в жизни
Русский язык сложен для иностранцев, пытающихся ее выучить, по причине изобилия слов,...